Ободренный молчанием Артура, я продолжил:
– А как залегендируем информацию, что поляки считают нашего комфронта дураком? Спросят – а от кого получено, что за источник? Скажем – бабки на базаре шептались, а мы подслушали? С Дзержинским «плющить тумбочку» не пройдет.
– И с Ксенофонтовым тоже, – согласился Артузов, не удивившись моему жаргонизму. – Им первоисточник подавай. – Подумав пару секунд, мой друг махнул рукой: – А знаешь, ты прав. Дзержинский нам простит глупость, а вот вранье – вряд ли.
Вот здесь я целиком и полностью согласен. Самый беспроигрышный вариант – не врать тем людям, которых уважаешь. А Феликса Эдмундовича я уважал. Возможно, мне когда-нибудь придется разочароваться в товарище Дзержинском – в этой жизни все может случиться, но покамест у меня не возникло повода заподозрить моего начальника ни в подлости, ни в вероломстве, ни в кровожадности, чего бы там не понаплели биографы времен Перестройки. А коли так, то и я не имею права поступать по отношению к нему неприлично, даже если это и касается таких «скользких» моментов.
– Надо тебе в Москву ехать, – предложил я Артуру. Развивая мысль, сказал: – И чем быстрее, тем лучше. И рапорт везти самому Феликсу Эдмундовичу, а не замам. Доложишь товарищу Председателю ВЧК по Тухачевскому – пусть думает, отчего поляки нашего командующего фронтом берегут. Согласен, что это наводит на размышления?
Особоуполномоченный ВЧК кивнул. Если поляки так берегут Тухачевского, то их устраивает его ведение кампании. Значит, он что-то делает не так. Или же, а это еще хуже, хотя и маловероятно – самый прославленный наш полководец вступил в сговор с Пилсудским. Конечно, это все еще нужно проверять. Я лично, обладая «послезнанием», считал, что бывший гвардеец не изменник, но, мягко говоря, не самый хороший военачальник. Другое дело, что сведения, почерпнутые из ненаписанных книг и неопубликованных документов, к делу не пришьешь.
– Если Дзержинский в Москве, – заметил Артур.
Что да, то да. За то время, что я был вхож на Лубянку, Феликс Эдмундович добрую треть провел в разъездах – то на фронте, а то в каком-нибудь из городов, где происходило нечто важное. Первый заместитель Председателя, товарищ Ксенофонтов, человек неплохой, и чекист отличный. Но я представляю, что он скажет, узнав, что чекисты, да еще и из начальствующего состава, приняли вызов на дуэль. Пожалуй, домашним арестом мы не отделаемся, здесь трибуналом пахнет, а под трибунал идти не очень хочется. Расстрелять-то не расстреляют, но получить срок с последующим лишением должностей, исключением из партии – тоже не сахар.
– Можно бы на Лубянку позвонить, но не хочется. Ксенофонтов спросит – а что за дело такое? – вздохнул Артузов.
– А что, кроме Ивана Ксенофонтовича и спросить некого? – удивился я.
Неужели у Артура нет на Лубянке приятеля, которому можно позвонить, и поинтересоваться – на месте ли шеф?
– Спросить-то можно, но звонок через коммутатор пойдет, все равно Ксенофонтову доложат.
Дескать – Ксенофонтов может обидеться, что особоуполномоченный интересуется наличием Председателя, игнорируя его самого, как исполняющего обязанности и начнет интересоваться?
– У Смирнова спросим, уж он-то всегда все знает, – усмехнулся я.
Артузов кивнул. Думаю, он лучше меня знал о связях Игоря Васильевича в Главном штабе ВЧК.
– Так и сделаем, – согласился Артур. – А ты пока своих докторов дожимай. Как знать, не окажется ли это дело важнее Тухачевского?
«Дожать» оставалось не докторов, а только одного Митрофанова, отловленного по дороге к Минску. Зря убегал, все равно поймали. Надо бы еще выяснить, кто сообщил доктору об интересе столичных чекистов к его персоне? Ну да, выясним. Точнее – я выясню.
Я читал списки призывников, получивших медицинское освобождение от воинской службы, и диву давался – почему раньше никто не обратил внимания, что из семидесяти призывников, прибывших в губернский центр из Дорогобужа, двадцать признаны «негодными к службе в военное время», а из Рославльского – сорок из восьмидесяти? Если оценить общее количество парней, представших в марте тысяча девятьсот двадцатого года перед комиссией, то количество «белобилетников» составило почти сорок процентов! Если в округленных цифрах, то в марте РККА «недополучила» пятьсот человек, в апреле четыреста, в мае – семьсот, а в июне – тысячу. Две тысячи шестьсот человек за четыре месяца! Это же четыре батальона, а по меркам гражданской войны – так целый полк.
Удивительно, но в январе-феврале двадцатого года количество освобожденных от воинской службы составляло пять процентов. Не сказать, что мало, но не так и много – все в пределах разумного. Насколько помню, в двадцать первом веке от армии получали освобождение около двадцати-двадцати пяти процентов призывников, но в будущем и количество врачей, задействованных на медкомиссии, увеличилось, и медицинские возможности тоже, да и количество болезней, по которым положено освобождение, расширилось. В двадцатом же году двадцатого века призывников осматривал врач, а то и фельдшер, бывший и за терапевта, и за хирурга, и за окулиста, и за психиатра, а уж про таких специалистов, как отоларинголог с невропатологом, никто и не слыхивал, равно как и необходимость призывнику сдавать анализы. Если что-то жидкое и несли, то лишь самогон. И это не только в Красной армии, но и в белой.
Помимо крестьянских парней прежде не нюхавших пороха, комиссия активно «рубила» и бывших офицеров. Я подсчитал, что из пяти тысяч потенциальных военспецов стоявших на учете и позарез нужных РККА, за четыре месяца освобождение получили двести человек. Етишкина жизнь! Я в Архангельске из сил выбивался, чтобы отправить товарищу Троцкому две сотни ротных и батальонных командиров, тщательно отфильтровывая бывших белогвардейцев, а здесь, похоже, медкомиссия старалась не допустить их на фронт. Причем врачи не утруждали себя диагнозами, вписывая в качестве причины освобождения все те же «грыжи» и плоскостопие. Нет бы, для разнообразия, добавить врожденный сифилис, эпилепсию или энурез, столь любимый современными мне «косарями».
Если почти три тысячи человек не полученных Красной Армией – не вражеская диверсия, то что тогда считать диверсией? Вывести из строя пехотный полк не пролив ни капельки крови – высший пилотаж, мечта диверсанта! А если сюда присовокупить дезертиров и «уклонистов», то набирается целая дивизия. М-да.
Пока Артузов выяснял, на месте ли Феликс Эдмундович, не собирается ли Председатель посетить Юго-Ззападный фронт (тогда и ехать не нужно, встретимся на месте), я занимался допросом доктора Митрофанова. Врач призывной комиссии, чья подпись украшала справки об освобождении от службы, уже пережил первый допрос, проведенный сотрудниками Смоленского губчека, и упорно не желал давать показания, упирая, что он все делал правильно, и пусть медицинская комиссия доказывает его вину. В ином месте, к доктору уже давно применили бы методы физического воздействия, но в ведомстве товарища Смирнова это было категорически запрещено. Что ж, похвально. Жаль только, что теперь допрашивать доктора пришлось мне.
Передо мной сидел классический земский доктор – в костюме-тройке, галстуке-бабочке, с бородкой, начинающей лысеть шевелюрой и в пенсне, поминутно спадавшим с породистого носа. Этакий постаревший Антон Павлович Чехов.
Записав в протокол, что гражданина Митрофанова зовут Евгением Николаевичем, от роду ему пятьдесят пять лет, родился в городе Казани, закончил отделение медицинских наук Московского университета, практикует в городе Смоленске с одна тысяча девятьсот пятого года.
Не знаю отчего, но сегодня мне не хотелось «убалтывать» доктора. Потому, я подошел к делу прямо.
– Итак, Евгений Николаевич, – улыбнулся я доктору. – Скорее всего, вас расстреляют. Да что там – вас всенепременно расстреляют. У меня к вам деловое предложение – вы возьмете на себя всю вину, тем более, что ваши подельники дружно указывают на вас, как на главного инициатора преступления.